Неточные совпадения
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая
поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой
жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что
поэзия и должна быть глуповатой… Счастье — тоже. «Счастье на мосту с чашкой», — это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье — это когда человек
живет в мире с самим собою. Это и значит:
жить честно».
— Совершенно ясно, что культура погибает, потому что люди привыкли
жить за счет чужой силы и эта привычка насквозь проникла все классы, все отношения и действия людей. Я — понимаю: привычка эта возникла из желания человека облегчить труд, но она стала его второй природой и уже не только приняла отвратительные формы, но в корне подрывает глубокий смысл труда, его
поэзию.
Он говорил, что «нормальное назначение человека —
прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы
поэзия ни пылала в них».
Они, когда соединяет их любовь, чем дольше
живут вместе, тем больше и больше озаряются и согреваются ее
поэзиею, до той самой поры, позднего вечера, когда заботы о вырастающих детях будут уже слишком сильно поглощать их мысли.
Ивашев не пережил ее, он умер ровно через год после нее, но и тогда он уже не был здесь; его письма (поразившие Третье отделение) носили след какого-то безмерно грустного, святого лунатизма, мрачной
поэзии; он, собственно, не
жил после нее, а тихо, торжественно умирал.
Ею одною
живет и дышит наша
поэзия; она одна может дать душу и целость нашим младенствующим наукам, и самая жизнь наша, может быть, займет от нее изящество стройности.
Поэзия особенной, энергической горской жизни, с приездом Хаджи-Мурата и сближением с ним и его мюридами, еще более охватила Бутлера. Он завел себе бешмет, черкеску, ноговицы, и ему казалось, что он сам горец и что
живет такою же, как и эти люди, жизнью.
Татьяна Васильевна, в свою очередь, грустно размышляла: «Итак, вот ты,
поэзия, на суд каких людей попадаешь!» Но тут же в утешение себе она припомнила слова своего отца-масона, который часто говаривал ей: «Дух наш посреди земной жизни замкнут, оскорбляем и бесславим!.. Терпи и помни, что им только одним и
живет мир! Всем нужно страдать и стремиться воздвигнуть новый храм на развалинах старого!»
Чем
жила Галактионовна — трудно сказать; но она
жила в своей собственной избушке, и ей оставалось заработать на хлеб, чего она достигала при помощи швейной машины, стучавшей в ее избушке по вечерам; если не было работы, Галактионовна посвящала свои досуги
поэзии, и в ее стихах из года в год проходили события и лица Пеньковского завода.
Ирина. Нет, я
живу только
поэзией, самой высокой
поэзией… Что такое ужин? Проза. Вот луна, звезды…
— Вы, конечно, не любите евреев… Я не спорю, недостатков много, как и у всякой нации. Но разве евреи виноваты? Нет, не евреи виноваты, а еврейские женщины! Они недалеки, жадны, без всякой
поэзии, скучны… Вы никогда не
жили с еврейкой и не знаете, что это за прелесть!
— Ты скажи лучше, какая
поэзия ждет в будущем тебя? Получать деньги и
проживать их: есть, пить да спать?
Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,
О ты, певцу дубрав давно знакомый гений,
Воспоминание, рисуй передо мной
Волшебные места, где я
живу душой,
Леса, где я любил, где чувство развивалось,
Где с первой юностью младенчество сливалось
И где, взлелеянный природой и мечтой,
Я знал
поэзию, веселость и покой…
Я пошел его проводить. На площадке лестницы —
жили мы на шестом этаже — вдруг мы нечаянно разговорились. Я обыкновенно страшно всех стеснялся, поэтому всегда казался, должно быть, гораздо серее, чем был взаправду. А тут вино смыло обычную мою стесненность. Мы много и хорошо говорили, — о
поэзии, о душевных своих переживаниях, о путях жизни. Он со смеющимся удивлением слушал меня...
Когда я бывал у Вильмсов, меня всегда поражала несколько смущала атмосфера кипящей мысли, остроумных замечаний, больших знаний, каких-то совсем других вопросов, чем те, какими
жил я, совсем других любимцев мысли и
поэзии. Гаврила Иванович держался со мною радушно даже любовно, но я с обидою чувствовал, что я забавляю его как образец банальнейшего миросозерцания, которое заранее можно предвидеть во всех подробностях. Мои азартные попытки спорить с ним кончались, конечно, полным моим поражением.
Каковы бы они ни были, это распускание новой
поэзии на рубеже Второй империи и Третьей республики показывает, что французская молодежь
живет, а не прозябает.
Юлия Федоровна искренно слушает его, говорит так ярко и ново для него, не затрудняется никакими щекотливыми оборотами разговора, и все-таки он не может ее схватить и поставить лицом к лицу с главным вопросом: хочет она
жить по своим лучшим упованиям или будет отдаваться все той же масляничной сумятице, без цели, без влечения, без
поэзии, даже без загула?..
Домбрович совсем не то. Только с ним я и начала
жить. Что бы мне ни пришло в голову, чего бы мне ни захотелось, я знаю, что он не только меня поймет, но еще укажет, как сделать.
Жить с ним не то, что с Николаем. Он изучает каждую вашу черту, он наслаждается вами с толком и с расстановкой. Он не надоедает вам кадетскими порывами, как покойный Николай. Сама невольно увлекаешься им… А в этом-то и состоит
поэзия!